1. Домой
  2. Бразильские Шлюхи

На глазах у любимого дала сразу трём негритосам



Я плохо переношу присутствие постороннего человека в доме. На глазах у любимого дала сразу трём негритосам с Иосифом было легко, очень легко. Никаких закидонов, никаких претензий. Ну, конечно, способствовало то, что я его просто обожал. Несколько недель прошли абсолютно мирно, любовно. Он любил идею оды, длинного стихотворения, ему нужны были их полнозвучие, громогласность, он сам так писал.

Он делал лирическое высказывание на — строк, и это вызов поэтике XIX—начала XX века, когда культивировалось стихотворение строк на 20— И никогда у него не многословие. Александр Сергеич был, конечно, хороший и на языке постоянно. Но больше все-таки Иосиф любил Баратынского, так и говорил: Из закрытой части стеллажа — старые нежные книжечки — кого угодно, весь серебряный век.

Иосиф безмерно восхищался Ахматовой, хотя говорил, что ее стихи ценит меньше, чем ее саму. Цветаеву восхвалял при всякой На глазах у любимого дала сразу трём негритосам, наверно, видел в ней мотор, работающий на соизмеримом числе оборотов те же 24 часа в сутки. Придавал несвойственные ей черты: К моему любимому Пастернаку отношение у него было напряженное. Для отбреха же Иосиф говорил, что терпеть не может пересказов евангельских сюжетов в стихах, имея в виду стихи из романа — ну, и блистательно опроверг это позже собственными стихами.

Проза ему, по-видимому, была нужна мало, о ней практически не говорили. Как Анна Андреевна, Толстого не любил. Федор Михалыч был вроде как старший товарищ, из. Мы перебрали всю мировую поэзию и в основном сошлись.

Впрочем, и расходясь не спорили, он просто излагал. Кроме русской, мы больше всего любили англо-американскую. В середине стеллажа толстыми, жирными массивными корешками стояли английские книги, несколько полок. В руки он их брал редко, стоял, рассматривал, На глазах у любимого дала сразу трём негритосам На Фросте мы обнялись и расцеловались. Однажды он даже сказал: А потом прочитал Фроста и понял, что мне так никогда не написать.

В Норенском он выдумал гениальную систему самообразования. Брал английское стихотворение, которое в антологии или сборнике ему почему-либо приглянулось. Со словарем по складам переводил первую строчку, точно так же расшифровывал последнюю. А потом подсчитывал число строк и заполнял середину по своему разумению. Лучшей школы стиха не придумать. В деревне он начал читать по-английски — как может человек, интересующийся поэзией, жить без английского?

Когда я ему послал в Норенское три австралийских стихотворения, он их разобрал, два из них, Флексмора Хадсона, перевел замечательно, они пошли в антологию. И при первой встрече и много раз потом мы говорили о том, что не худо бы вдвоем сделать книжку Браунинга, вроде бы и дело новое, и проходимо. В первый час знакомства с рукописями Иосифа в Паланге я увидел в его стихах Эдвина Арлингтона Робинсона.

И в поэме, и в Библии старик и мальчик путешествуют долго, но так как Иосиф читал мучительно, со словарем, путешествие показалось ему бесконечным, на многие тысячи строк. Одена Иосиф по-настоящему полюбил уже после того, как с ним встретился. Американская проза его не увлекала. Не могу На глазах у любимого дала сразу трём негритосам представить его отпадающим от Хемингуэя, модной фигуры, необходимой в бытовании шестидесятников. Иосиф, не будучи шестидесятником, Хемингуэя видал в гробу.

Позднее его восхищали переводы Мики Голышева из Фолкнера, которые, как он говорил, обновили русский литературный язык. Всех нас тогда тянуло в сторону Америки. Вышедшим из-под Сталина казалось, что всему плохому нашему противостоит все хорошее американское. Кому-то Америка нравилась через книги, кому-то через кино, кому-то через джаз.

Нравилась красивыми одежками, которые мелькнули во время войны. Совершилось великое открытие, что Америка — это не то, что оплевал Чарли Чаплин и ему подобные, — серая, отвратительная страна, над которой не восходит солнце, но замечательная страна замечательных людей с потрясающей природой, — и все это есть в великой американской поэзии, лучше которой на Западе в этом веке не. Появлялось ощущение второй родины — что есть запасная родина.

Другая страна интересов Иосифа в то время — Германия. Тут его влекла мрачная эстетика германизма. Когда однажды он попал на одесскую студию — пробовался на роль какого-то комсомольского босса, — он первым делом снялся не в лысом гриме, а в вермахтовском мундире, по-моему, с крестами.

Как он реагировал на большого американца На глазах у любимого дала сразу трём негритосам Трейси, на обожаемую немку Марлен Дитрих! Вернувшись на Малую Филевскую, мы крутили немецкие пластиночки — чехословацкие, лицензионные, с ходкими немецкими певцами. Иосифу страшно нравились тогдашние звезды — Петер Александер, Удо Юргенс. И мы слушали по нескольку раз и фантазировали, что вот немецкие танки идут из Парижа на Балканы, брать Югославию.

И сидят на броне этакие рыцари вермахта, в пыли, поют эту песню. Иосиф говорил, что обожает джаз, что иностранцы нанесли ему джазовых пластинок джазовых у меня не было ; утверждал, что лучше всех в Ленинграде знает Моцарта — хотите верьте, хотите проверьте.

Я пытался показать Иосифу город, который он совершенно не. Оказалось, что смотреть он не способен. Грандиозная удача, можно сказать, прорыв: А так — могилы патриарха Тихона, Чаадаева, пушкинская родня, вообще масса хороших людей. И еще чудесная скульптура Андреева — Христос.

Иосифу там очень понравилось. На глазах у любимого дала сразу трём негритосам обратном пути из Донского долго шли пешком, в приподнятом настроении, рассуждали, строили планы — насчет нас самих, насчет того, что. Как удастся прожить, просуществовать в условиях максимальной социальной и материальной несвободы, что удастся написать, перевести, сделать — без утопий.

Иосиф зачастил в Москву, останавливался и у меня, и во множестве других мест, чаще всего у своего лучшего московского друга Мики Голышева. В разных домах, при любом стечении публики много читал. Начинал он обычным своим голосом, отрубал строку от строки по живому мясу анжамбеманов, разогревался от строки к строке, повышал голос до крика — куда исступленнее, чем видно по поздней кинохронике.

И эта исступленность была как в маленькой комнате, так и в большой аудитории. Читал предпосадочное редкосочиненное в ссылке, новое: Наверно это и была та самая запрещенная, о которой он упоминал в письме. Иосиф показал ее очень не сразу, обтерханную, На глазах у любимого дала сразу трём негритосам — блины пекли.

Я не жалел слов, когда нравилось. Вообще страшно много делал всяких замечаний, которые он практически не учитывал, но выслушивал без скандала. Некоторые его стихи выдают один присест. А длинные огромные стихи писались — вот такой напор идет, за день он иссякнуть не. Назавтра рождаются какие-то новые видения того, что уже сделано, и — исправлений множество. Переделывал он свои стихи основательно, пристрастно переделывал. Печатал стихи на машинке — не любил писать от руки, потому что писал размашисто, — печатал через один интервал вровень с левым обрезом убористые-убористые строфы, так чтобы на страницу влезло как можно больше; огромное стихотворение в несколько столбцов, два, или даже три, помещалось на одной, На глазах у любимого дала сразу трём негритосам, может быть, трех страницах.

Никогда на обороте не писал — ему нужно было видеть текст, как картину. По картине и правил. Выразительно марал перьевой самопиской, разгонистым почерком. Яростно зачеркивал, вписывал, заполнял поля, — и мог бутерброд маслом вниз уронить на рукопись совершенно элементарно.

Иосиф страшно много ловил из воздуха. Он с жадностью хватал каждый новый item и старался его оприходовать, усвоить в стихах. Можно сказать, ничего не пропадало даром, все утилизировалось — с невероятной, ошеломляющей ловкостью. Он принял ее на ура — и саму, и книгу. Захлебываясь, с восторгом, с улыбкой: Даже многие из тех, кто потом пел На глазах у любимого дала сразу трём негритосам дифирамбы, тогда На глазах у любимого дала сразу трём негритосам на него как баран на новые ворота.

Но и при нормальном понимании, и без понимания к нему относились с открытой душой. Нельзя сказать, что всюду он сразу попадал в центр внимания. Конечно, он много и замечательно говорил — хотя все-таки это был не тот блеск, какой в общении с глазу на глаз.

В откровенно дружественных домах Иосиф был сама ласковость. Когда ласкали его, он почти мурлыкал и мог сказануть такое, что прямо противоречило его обычным словам и утверждениям. По-моему, Иосиф чрезвычайно зависел от собеседника, иногда чуть ли не попадал в рабство — на десять минут, полчаса.

Но вот уже, развивая тезис или отвечая, он вскидывал голову и в сослагательно-мечтательном наклонении выдавал что-нибудь безапелляционное. К тому же в характере у него был дидактизм, и самые невинные вещи он мог выговаривать четким вразумляющим тоном.

Иосифу не было свойственно обдумывать в разговоре следующий шаг — свой или ближнего. К счастью, он не находил удовольствия в том, чтобы по-бытовому перечить всему на свете.



Copyright © 2018 remontkia.ru